— Вы не видели гражданку Леблан? — Вы не видели гражданку Леблан? — Вы не видели гражданку Леблан?
Жавер совсем не сразу смог это выговорить. Губы не слушались, против своей воли он начинал скулить, как сопляк. А спросить было надо.
Во дворе на Каретной улице сбили герб с ворот, повесили трехцветное знамя; бывшая церковь Сен-Сюльпис была заперта, напротив подвала Дефаржей была застава. Резня длилась еще три дня. На Марсовом поле, на мостах он видел сборища с лозунгами, флагами, с чьей-то головой на пике — но он убегал тогда. Далеко бежать не нужно — через пару кварталов город жил своей жизнью, пил вино, танцевал, ходил в театры, пек "хлеб равенства", тачал сапоги, шил мундиры солдатам, призывал к защите отечества — но никто не видел гражданку Леблан, никому не было до него дела. И ему не было до них дела.
На четвертый день резня закончилась, город устал убивать. На стенах опять понаклеили новые афиши, но он не читал их. На площадях и перекрестках слушали ораторов под трехцветным флагом, но он их не слушал. На Новом мосту в ряд уложили мертвецов, телегами свозили их на кладбище. Он подумал — там может быть мать, но не смог подойти близко.
Все ж он ходил к церкви Сен-Сюльпис, потому что больше ходить было некуда; на утро пятого дня он увидел, что двери опять открыты. Он кинулся туда: алтарь как прежде разорен, патриотки сидят как прежде, шутят и шьют. В глазах все плыло, и лиц он не мог различить.
— Нет ли гражданки Леблан? — Нет. — Она не выходила на работу? — Нет. — Не видели ее? — Что я, сторож твоей мамаше? Нет. Небось пошла бродяжить.
— Что здесь? — Это была опять мадам Дефарж, и шум опять утих вокруг нее. — Сын гражданки Леблан? — Да. Она не выходила на работу? — Нет. — Не выйти на работу, когда коммуне нужны каждые свободные руки, когда враг у стен Парижа, а солдаты без оружия и мундиров — измена, не лучше дезертирства, достойно смерти!
Сказано было громко, чтобы все слышали; от ее голоса женщины пригнулись, как от ветра, усерднее склонились над шитьем. Мадам Дефарж положила руку ему на плечо и сказала поласковей: "Но я не верю, чтоб твоя мать была в этом виновна. Твоя мать, верно, погибла за республику. Славная смерть — она отомстила ее врагам".
Он не сразу понял — это было утешением. Мадам Дефарж так утешала его. Была она в полосатой юбке, красной гренадерке, вместо иголки пистолеты за трехцветным поясом, лицо еще больше обветрилось, затвердело, как у каменных королей на мосту. Неизменное вязанье в руках, привыкшие к работе руки, красные рукава — как в крови по плечи. Как тогда — в крови по плечи.
Он понял, что она была там. Что она убивала. Красное на белом, красное на белом — он поклонился, попятился ко входу и, чуть не упав со ступенек, бросился бежать, бежать, бежать.
ч.11
— Вы не видели гражданку Леблан?
— Вы не видели гражданку Леблан?
— Вы не видели гражданку Леблан?
Жавер совсем не сразу смог это выговорить. Губы не слушались, против своей воли он начинал скулить, как сопляк. А спросить было надо.
Во дворе на Каретной улице сбили герб с ворот, повесили трехцветное знамя; бывшая церковь Сен-Сюльпис была заперта, напротив подвала Дефаржей была застава. Резня длилась еще три дня. На Марсовом поле, на мостах он видел сборища с лозунгами, флагами, с чьей-то головой на пике — но он убегал тогда. Далеко бежать не нужно — через пару кварталов город жил своей жизнью, пил вино, танцевал, ходил в театры, пек "хлеб равенства", тачал сапоги, шил мундиры солдатам, призывал к защите отечества — но никто не видел гражданку Леблан, никому не было до него дела. И ему не было до них дела.
На четвертый день резня закончилась, город устал убивать. На стенах опять понаклеили новые афиши, но он не читал их. На площадях и перекрестках слушали ораторов под трехцветным флагом, но он их не слушал. На Новом мосту в ряд уложили мертвецов, телегами свозили их на кладбище. Он подумал — там может быть мать, но не смог подойти близко.
Все ж он ходил к церкви Сен-Сюльпис, потому что больше ходить было некуда; на утро пятого дня он увидел, что двери опять открыты. Он кинулся туда: алтарь как прежде разорен, патриотки сидят как прежде, шутят и шьют. В глазах все плыло, и лиц он не мог различить.
— Нет ли гражданки Леблан?
— Нет.
— Она не выходила на работу?
— Нет.
— Не видели ее?
— Что я, сторож твоей мамаше? Нет. Небось пошла бродяжить.
— Что здесь? — Это была опять мадам Дефарж, и шум опять утих вокруг нее.
— Сын гражданки Леблан?
— Да. Она не выходила на работу?
— Нет.
— Не выйти на работу, когда коммуне нужны каждые свободные руки, когда враг у стен Парижа, а солдаты без оружия и мундиров — измена, не лучше дезертирства, достойно смерти!
Сказано было громко, чтобы все слышали; от ее голоса женщины пригнулись, как от ветра, усерднее склонились над шитьем. Мадам Дефарж положила руку ему на плечо и сказала поласковей: "Но я не верю, чтоб твоя мать была в этом виновна. Твоя мать, верно, погибла за республику. Славная смерть — она отомстила ее врагам".
Он не сразу понял — это было утешением. Мадам Дефарж так утешала его. Была она в полосатой юбке, красной гренадерке, вместо иголки пистолеты за трехцветным поясом, лицо еще больше обветрилось, затвердело, как у каменных королей на мосту. Неизменное вязанье в руках, привыкшие к работе руки, красные рукава — как в крови по плечи. Как тогда — в крови по плечи.
Он понял, что она была там. Что она убивала. Красное на белом, красное на белом — он поклонился, попятился ко входу и, чуть не упав со ступенек, бросился бежать, бежать, бежать.