Большой размер-4
По прихоти нашего необъяснимого расписания у меня сегодня нет занятий, а значит, это время вместо учебы писать "большой размер". И очередной кусочек воспоминаний Элронда да воспоследует!
Странные игры играет со мной память: перепутались дни и часы после штурма, забылась последовательность событий, - но не взгляды и слова окружавших нас. Яснее всего мне вспоминаются лица двух братьев – вражьих командиров, как мы думали тогда. Как нам хотелось, чтобы они ушли, забыли о нас, позволили дождаться мамы с папой! Но они не оставляли нас в покое.
Старшего, Маэдроса, мы видели реже: он постоянно был занят своими командирскими делами, но раз по двадцать за день находил нас и спрашивал, не нужно ли нам чего. Мы отмалчивались. Нам нужно было только одно: чтобы они пропали куда-нибудь, а вернулись бы мама с папой, и все стало бы понятно, просто, хорошо, как раньше…. Я молчал и старался не смотреть на него еще и потому, что очень уж боялся его неподвижной правой руки в черной коже; она казалась мне страшным орудием колдуна, подтверждением того, что он и пришедшие с ним – чужие навеки. Поэтому-то я и не рисковал поднимать на него глаза и не отвечал на вопросы.
…Маглор, напротив, почти не отходил от нас; даже когда мы сидели на пристани, маячил где-то неподалеку. Ни видеть его, ни разговаривать с ним не хотелось совершенно, но и «уйди» мы больше не сказали ни разу: одним в военном лагере было бы страшновато, а командиры, кажется, все же не собирались нас трогать (по поводу солдат я был вовсе не так уверен: мы хорошо помнили черного часового, даром что с тех пор он ни разу не заговорил с нами).
Вы спросите, почему могли бы остаться одни в этом лагере? Так вышло, что мы почти не видели Исильвен в дни после штурма. И мы никогда не собирались ее за это винить, - потому что это мы отпустили ее.
В первый день после штурма, после чудесных новостей о маме, мы долго не могли понять, почему Исильвен не радуется: мама ведь вернется, и мы все уйдем в мирную землю! Мы уговаривали ее не горевать, но Исильвен плакала и плакала, так что даже юбка у нее намокла от слез. И ничего больше от нее нельзя было добиться; мы долго выспрашивали, что случилось (я чувствовал себя странно взрослым, утешая ее) – и выспросили. У нее погиб племянник, которого она любила, как сына. Мы видели его пару раз: Бреголас -лесоруб, рослый весельчак необьятной силищи и доброго нрава. «Жил ведь в Арвениэн, так нет же – пришел, мол, буду защищать город – и защитил. Убили на стенах», - шепчет Исильвен сквозь слезы, и у меня сжимается горло от бессильной жалости. В первый раз я сталкиваюсь с чужим горем, которого не поправишь ничем, и меня будто холодной водой окатывает: нам-то хорошо, мы – счастливые, у нас-то мама жива, а у других – не спаслись, погибли… Сколько еще оставшихся в городе плачут так же, как Исильвен?
- Ты сильно их ненавидишь, да? – выдыхает мой брат.
Исильвен глядит в пустоту покрасневшими глазами и отвечает не сразу: «Чего толку….чего теперь ненавидеть? Что мне теперь делать? Я смотреть на них не могу, а ведь придется уходить… Они вас забирают, а куда же я от вас? Куда я от вас, а?»
Мне реветь хочется от огромности ее – не нашего вроде - горя…но где-то в глубине души становится радостно, что хоть кто-то родной останется с нами в этом непоправимо изменившемся мире, в чужом лагере, на этой ставшей чужой площади Звезды.
-«Я с вами отправлюсь, но сейчас мне нужно к своим. Очень нужно. Вы… Как вы…?», - она замолкает, так и не задав вопроса. У меня мурашки бегут по спине от одной только мысли, что нам придется остаться одним в лагере чужаков. Но мы этого страха стараемся не показывать, наоборот: Элрос поднимается, обнимает Исильвен и взрослым голосом говорит: «Ты иди тогда. Только возвращайся потом, ладно?»
Она улыбается нам сквозь слезы и уходит куда-то в сторону Верхнего города. Мне кажется, что она постарела лет на десять за один день; так я впервые вижу, как горе искажает человеческий облик.
Мы боялись, что останемся одни – но одни не остались. Братья-командиры будто бы решили присматривать за нами, а мы… Мы не хотели ни с кем разговаривать, но с ними можно было по крайней мере не слушать чужих разговоров, горестных шепотов, криков ярости. С ними было тихо, хотя и не мирно. Когда они проходили, все затихали вокруг, пусть и ненадолго; кто обращался к братьям – говорил коротко, ожидая такого же краткого приказа или ответа на вопрос, и нас вполне устраивала такая немирная тишина.
…Мы тогда научились бояться любых громких голосов: все время вспоминался день штурма, полный крика и лязга оружия. А в городе тогда, как казалось мне, все кричали на всех: жители Гаваней на солдат и друг на друга (решая, уходить или оставаться – отголоски этих споров долетали даже до пристани, где мы коротали дни в ожидании корабля отца). Даже если мы не слышали их, то спиной чувствовали готовое прорваться гнев. Случайное столкновение на улице, случайный взгляд в сторону врага, ничего не значащие слова дышат ненавистью, лица белеют от ярости, сжимаются кулаки, - и голоса повышаются, доходят до крика, слышного за несколько улиц, заставляющего нас сжиматься от страха перед разлитой в воздухе враждой.
А потом мы увидели раздор между феаноровыми солдатами, и это было совсем уж страшно, потому что войско, единым фронтом напавшее на наш город, теперь само раскололось, и эта вражда могла бы задеть нас…и еще потому страшно, что дело чуть не дошло до мечей.
Я не помню, когда это случилось - через день ли после штурма, через два – но помню, как. Уже вечерело, когда по Старой дороге к лагерю подошли пятеро в багровом облачении феаноровых солдат: шли гордо, высоко вскинув головы, но, подойдя к невидимой границе лагеря, остановились в нерешительности, будто бы не зная, можно ли им войти к своим же. Один из пятерых спросил что-то у часового; тот отвернулся и не ответил ничего. Пришедший спросил еще раз, и часовой опять ничего не сказал, но отправился к шатру командиров, и в лицо ему заглянуть было страшновато.
А пятеро так и остались ждать, не переступив невидимой границы города и лагеря.
Через какое-то время из шатра командиров вышел Маэдрос; часовой шел за ним и шипел что-то злое. Этот говорил по-нашему, и я разобрал что-то вроде «отступники… предатели…. своих убивали…их-то – обратно?» Тогда Маэдрос развернулся и сказал что-то – как отрезал, и пошел дальше. Он шагал медленно, будто смертельно устав, но часовой остался стоять на месте и не пытался догнать его.
Я видел, как предводитель маленького отряда вновь пришедших склонился перед Маэдросом и сказал что-то, прижав руку к груди. Даже издалека было видно, что ему очень хочется куда-нибудь девать глаза; вновь и вновь он заставлял себя смотреть прямо. Маэдрос помолчал немного и коротко ответил; я не слышал, что, но почувствовал, что слова тяжелы, как камень, и необратимы, как смерть, - как и все речи, которые я слышал от него.
Сказав свое решение, Маэдрос отвернулся и ушел, и за ним в лагерь вошли эти странные воины, ступая несмело, будто бы не веря, что пришли туда, куда надо. Они нашли незанятый пятачок площади и в нехорошей тишине начали разбивать еще один шатер. Никто из бывших в лагере не сказал им ни слова, и приветствий тоже не было слышно, но из окрестных шатров вышли другие солдаты, смотрели на новоприбывших с отвращением и ненавистью; все - молча. Я узнал одного из наблюдавших, - того, кто кричал на Кервет. На груди у него был знак восьмиконечной звезды, а это, уже догадались мы – знак командира; он стоял неподвижнее любого часового, застыв и впившись глазами в главного из этих пятерых.
По этим-то взглядам мы и поняли, что пришедшие так же чужды этому лагерю, как мы, или даже больше; мы-то с самого начала не принадлежали к ним, эти же откололись от своих, хотя и носили ту же багровую форму.
Они натягивали шатер, под ледяными взглядами собравшихся предводитель то ли дернул не так, то ли слабо перехватил свой конец веревки – и полотняная громада осела на землю. Тогда он выпутался из накрывшей его груды полотна и подошел к командиру со звездой на груди.
-Ты так смотришь, Карниур, будто готов убить меня, - сказал он (к нашему удивлению, выговор у него был мягкий, почти как у нас, - и за одно это он мне понравился) - если ты желаешь поединка….
-Я не убью тебя, Орхальдор, только потому, - скривился Карниур, - что я верен приказам лорда дома Феанаро – в отличие от тебя.
Последней фразой он рубанул так, как наносят удар мечом.
- А я верен своему сердцу, в отличие от тебя, - отчеканил Орхальдор, - Я не буду больше убивать эльдар. Мы враждуем, а нас и так не осталось почти!
-Что ж ты Тинголу этого не сказал, а, миротворец? Или предателям, кто на своих же поднял меч? – смеется Карниур неожиданно хрипло.
Они стоят в шаге друг от друга, мечи у них в ножнах, но все же это сражение, бой не на жизнь, а на смерть, и от того, что нет оружия – только хлесткие, злые слова – спокойнее не становится.
-Вот ты вернулся, отступник, - а что ты будешь делать, если наша клятва вновь поведет нас на бой?
-Я не буду больше проливать кровь своих же, - говорит Орхальдор тихо и твердо и, запнувшись на секунду, продолжает, - Если и будет такой приказ, я не стану выполнять его.
-Вот мразь, - выдыхает Карниур, - был верным, пока нравилось, а как надоело – так в сторону, да? Вернулся, вымолил прощение – и говоришь, что опять предашь?
-Лорд Маэдрос принял мое отречение и мое возвращение, - и я ничего не скрывал от него, - раздельно выговаривает Орхальдор, и в голосе его впервые слышится угроза; внезапно я замечаю, что и у него на груди – знак той же звезды. Тоже командир?
-Лорд Маэдрос слишком благороден, чтобы выгнать вас с проклятием и дать вам сгинуть в глуши… Предатель!
-А ты, Карниур - Коршун, все готов убивать по первому слову?
-Да кого ты пожалел? Тоже мне, невинные жертвы! Это они вынудили нас убивать, они - потомки и друзья убийц наших Князей, они перебили наших товарищей, они – я не буду жалеть о том, что сражался против них!
-Да ты хуже орка, - отрубает Орхальдор, и его лицо перекашивает той же ненавистью.
Неизвестно, чем все это закончилось бы, но Элрос пихнул меня в бок, шепнув сдавленным от ужаса голосом: «Они же сейчас друг друга переубивают, бежим скорее!»
И тот, и другой – враги, но немыслимо страшно подумать о том, что рядом, в шаге от нас, случится еще смерть -
И мы бежим к шатру командиров, боясь, что мы не успеем, что мы услышим за спиной лязг мечей и чей-то предсмертный крик…
Мы врываемся в шатер (там сидит Маэдрос и пишет что-то), и брат кричит ему, еле переведя дыхание: «Там твои командиры…они…сейчас поубивают друг друга!»
Маэдрос темнеет лицом и срывается с места, чуть не задев нас. Он шагает очень быстро, так что мы не успеваем за ним – и на полдороге мы ясно слышим его не слишком-то громкое, но пробирающее до костей: «Мечи уберите».
Когда мы подбегаем, оба – Карниур и Орхальдор, командиры его же войска – уже отшатнулись друг от друга, уже опустили оружие, но все еще сжимают мечи побелевшими пальцами…
Маэдрос оглядывает сначала одного, потом другого; они склоняют головы, и лиц их не видно. Тогда он поворачивается и уходит.
Сквозь узкую прорезь входа в шатер мы видим, как он не глядя зажигает фонарь – внутри уже темно – и усаживается прямо и неподвижно, сцепив руки и уткнувшись взглядом в колеблющееся пламя.
Когда мы через два часа возвращаемся с пристани – уже совсем стемнело, ни зги не разглядеть в море, да и мы совсем продрогли, – он сидит точно так же, и свеча уже почти догорела.
Непонятно, как можно столько просидеть без движения, и я заглянул внутрь: окаменел он, что ли? А он обернулся и, как будто все так и надо, спросил, не нужно ли нам что-нибудь. Как обычно, мне не хотелось отвечать, но Элрос, уткнувшись взглядом в пол, пробормотал «нет, спасибо».
Все-таки они были странные, братья-командиры; и эта непонятность почему-то завораживала нас, хотя все разумное сопротивлялось: это враги, не слушай, не смотри на них! Когда в городе и у них в войске все кричали – они ни разу не повысили голос, они вообще говорили редко. …Я помню эти тягучие вечера в шатре командиров, потому что по вечерам Исильвен возвращалась поздно, а мы боялись сидеть одни. Они могли по часам просидеть молча, не двигаясь, будто разговаривать им и трудно, и не хочется. Иногда они говорили, но казалось, что каждый увяз в собственных мыслях и голос другого слышит будто сквозь густой туман. Они переговаривались по-своему, но довольно скоро мы поняли, что этот их чужой язык где-то похож на наш: некоторые слова звучали почти привычно. Впрочем, из всех непонятных слов мы запомнили только раз за разом повторявшееся «Амбаруссат», но тогда мы еще не знали, что это имя – и тем более мы не знали, чье…
Иногда мне было даже грустно и жалко смотреть на них, - а нужно было их ненавидеть, как же еще можно было с теми, кто прогнал маму в море? Я старался думать только о том, как вернется мама, но мысли раз за разом сбивались на этих двоих. Маэдроса можно было хотя бы бояться. Маглора бояться не получалось: сложно опасаться того, кто спорил с Исильвен о том, хватит ли нам шерстяных одеял или нужно принести еще пуховых; изумленная Исильвен доказывала, что в конце весны шерстяных вполне достаточно.
Он был очень ласков, Маглор, хотя и неразговорчив. Зато он пел однажды, - то есть, однажды ночью мне почудилось, что это он пел.
Мне снилось, что я лечу над бушующим морем, стремлюсь куда-то сквозь черную стену дождя и вспышки молний, но ни море, ни тучи, ни бьющий в глаза ветер не страшны, потому что чьи-то невесомые руки держат меня в полете, и рев моря складывается в песню, и она не режет, а ласкает уши. Может быть, напев и держит меня; я узнаю слова, - это «белый парусник» - простая песенка, которую любят девчонки из аданет, слишком простая, на мамин взгляд, но одна из наших любимых.
«Белый парусник, плыви
от восхода на закат –
выводит чей-то голос, льющийся будто бы из ниоткуда; мирный голос, как у Исильвен, но гораздо сильнее и глубже, необъятный, как море. Будто волна, он уносит меня далеко-далеко, и я вижу белый корабль, и маму – живую, здоровую, с горящими щеками и растрепавшимися волосами, с звездным камнем на шее; и отец обнимает ее за плечи. Внезапно я понимаю, что их белый парусник плывет от восхода на закат – не к нам, а от нас, но грусти нет, и тоски нет, есть только радость за них, и ожидание полета, и непонятная надежда, согреваюшая сердце. Незамысловатая мелодия, послушная этому чудному голосу, оживает, переливается, ширится, и я слышу в пении то шум моря, то крик чаек, то голоса мамы и отца, то совсем уж неземную, ни на что не похожую музыку… И тогда я верю окончательно, что это сон, и волшебная песня только снится мне в этом гадком лагере. Невидимый певец начинает припев – и там, где девчонки пели:
«Я вернусь к тебе, вернусь
Из-за края земли…»,
Чудный голос дрогнул, сорвался, и в этом сорвавшемся голосе я узнал – или мне показалось, или я узнал – голос Маглора, младшего брата, вражьего командира…
Но здесь я не мог бы ничего сказать наверняка, а вот на следующее утро я его раскусил!
К нашему пробуждению в нашем шатре всегда появлялись кувшин с молоком, сыр и хлеб, и немного сладостей; обыкновенно мы брали всю эту снедь на пристань и там поедали ее. В тот раз вместо хлеба были булочки с изюмом, и я чуть не рассмеялся, увидев, как Элрос сосредоточенно выковыривает изюм из булочки, - и заметил, что не я один наблюдаю за братом.
Чуть поодаль стоял Маглор и улыбался еле заметно, неуверенно, будто бы кто-то запретил ему радоваться и он боялся нарушить запрет. Он показался мне удивительно красивым тогда, и глядел он как-то мирно, по-домашнему, и мне было больно увидеть этот отсвет дома в лице чужака.
Он перехватил мой взгляд, дернулся и сказал брату: «Если тебе нравится изюм, скажи – я завтра так принесу». Улыбнулся опять, еще неуверенней, и ушел.
Брат зашвыривает булочку в море на потеху чайкам, смотрит зло и обиженно, но я-то знаю, что он готов расплакаться. Губы у него дрожат, и выговорить получается не сразу:
-Сначала маму прогнали, а теперь – изюм…!
Если бы они кричали на нас, или были бы жестоки, или откровенно злы, было бы проще понимать безнадежно изменившийся мир вокруг: они – враги, и от них только зло. Но они ни разу даже голоса ни разу не повысили и о маме не говорили плохого. Я не поверил бы, что они враги и изверги – если бы своими глазами не видел, как они напали на наш город, как рыжий Маэдрос погнал маму в море. Память об этом ужасе вспыхивала перед глазами всякий раз, когда они заговаривали с нами, и заставляла отворачиваться, отмалчиваться, опасаться их доброты. А может быть, нас взяли со злым умыслом? – думал я, вспоминая страшные сказки из тех, что был мастер рассказывать Дирхаваль, частый гость в нашем доме, но у нас получалось все не так. Там, в сказках, злодеи сначала были добры и прекрасны на вид, а потом съедали детишек живьем… А эти с самого нежеланного знакомства были страшнее некуда, а потом зачем-то старались показаться хорошими…
Если бы я не видел того дня – если бы того дня не было, если бы они просто пришли, без войны, - я подумал бы, что они хорошие, только грустные. Да, сейчас они были хорошими с нами – но с мамой, и со всем городом, и со всеми убитыми и погибшими по их вине – для всех они были врагами. Враги – но больно уж странные, если сейчас заботятся о нас и обещали не трогать больше горожан – тогда почему же напали, почему не могли просто в гости прийти?
Все было слишком сложно, голова кружилось от страшной несообразности, от тоски по маме, от разлитой в соленом воздухе Гаваней ненависти. И рядом не было никого, кто мог бы объяснить, что хорошо и что плохо, почему все вышло так, как вышло, почему не возвращаются мама с папой и почему командиры, которых было очень сложно ненавидеть, пошли на нас войной.
Продолжение здесь: http://istarni.livejournal.com/23918.html#cutid1
Про детишек и М. и М., - и не только про них. Вообще-то я сначала всерьез думала о том, чтобы домучить доредактировать вторую часть этого куска и выложить все, что относится к Гаваням, одной частью - но потом стало понятно, что доведение до ума ВСЕГО гаваньского куска займет еще неделю....Да и ЖЖ не переварит 14 страниц за один раз..Да и читатели (вдруг, а вдруг?) порадуются, что в День национального единства....эээ...графомань сию можно почитать...
Да, для новоприбывших: я очень рада вас видеть;). И считаю своим долгом сказать, что автора можно не только хвалить, но и ругать, если возникнет такая потребность.
Добро пожаловать, come now, ride with me!
no subject
Так...
no subject
А как быстро взрослеют мальчики!
Эпизод с изюмом совершенно прекрасен.
(no subject)
(no subject)
no subject
Очень хочется позлоехидничать (по поводу героя одного), но не буду...
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
А вот ребята Карниур и Орхальдор показались немного карикатурными...
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
Вообще, меня поражает то, что ты про жуткую ситуацию умудряешься писать по-доброму.
(no subject)
(no subject)
(no subject)
no subject
Первый похож на женщину, которая сначала ушла от мужа по идейным соображениям, а потом вернулась, потому что ей не хочется самой снимать квартиру. По-житейски понятно, но не по-эльфийски, имхо. Впрочем, это только мое вИдение.
А Карниур вышел такой местоблюститель ККК. Тут пока помолчу, мне интересно, как Вы дальше разовьете этот образ.
Все остальное прекрасно.
(no subject)
no subject
(no subject)
(no subject)
no subject
И, кстати, мне не кажется такими уж утрированными, как пишут другие читатели, ссорящиеся воины. В напряжении такой ситуации можно много что друг другу наговорить, честное слово... Но - это прекрасно, что они приходят обратно, и что Маэдрос впускает их. Потому что можно разложить все по полочкам "верности" и "предательства", но на самом деле... непросто оно все было, очень непросто, - "так велики были скорбь и смятение Эльдар"... Я думаю, это была не слабость и не ошибка, но единственный возможный выход для того, кому он оказался таковым.
И почему-то очень радует, что ежели еще и не сама приязнь, то хотя бы чувство неоднозначности начинает зарождаться у детей уже в Гаванях... И характеры у них, зараз, уже разные;-)