Кончилась ночь, стало светлеть. Сменился караул, сменились судейские, но двор ничуть не опустел. Мелкие лавочники и их жены, ремесленники, фабричные рабочие, беднота, темные личности уголовного вида: бледные землистые лица, воспаленные глаза, на лицах равнодушное одобрение, равнодушное осуждение, равнодушное признание: да, так и нужно, да, так и будет — мелкий люд, успевший поубивать.
Из соседнего кабака выкатили бочку с вином для подкрепления; у фонтана на углу молочница застирывала забрызганный кровью чепец, умылась и вновь подошла к самой толпе. Все ждали чего-то — не кричали пока, но голосили все громче — и вдруг, как по знаку, начали кричать: — Ламбальшу! Предатели! Давай нам Ламбальшу! Бляди блядина смерть!
В зале суда было какое-то движение, кого-то еще привели на суд; толпа не унималась. Двое конвоиров вывели молодую женщину в богатом светлом платье, в кружевном чепце. Какой-то детина, по виду портной, вскочил на ступени, рубанул саблей — чепец у нее слетел и лоб был в крови.
Один из тюремщиков поддел ее, чтоб стояла прямо, и толкнул вниз по осклизлым от крови ступенькам; ее стащили вниз и начали бить. Она упала, всё стараясь сжаться и сдвинуть ноги; ее подняли, чтоб удары не пропадали даром; она упала опять, ее подняли опять за растрепавшиеся волосы и так держали, пока голодные руки щупали ее за груди, хватали между ног, рвали с нее платье.
— Э, э, разойдись! — крикнул заводила, тот самый парень с саблей, и толпа в самом деле расступилась. — Ну, всем охота посмотреть — смотри-ка, какая красотка, какая нежная! Ну, ваше высочество, с нами не пошалишь. Но что у нее за грудь, какая белая — ты посмотри!
Она обвисла, голова запрокинута; она как мертвая.
Ее хватают за волосы, дают ей пару пощечин, обливают водой. Она дергается и приоткрывает глаза, залитые кровью из раны на лбу. Она уже не понимает ничего, не может просить о помощи, не слышит шуток о том, какая она чистенькая да беленькая, да как везло ее любовникам. Но она еще жива.
Толпа свистит, гогочет, ревет все сильнее.
Один чиркнул ножом, другой, потянув к себе, дернул ее за плечи — и кромсанная рваная рана на месте ее груди, окровавленный ком в руке мясника.
— Э, кто хочет потискать Ламбальшу! — кусок ее мяса летит в толпу и идет по рукам.
От этого броска он дернулся, очнулся от ужаса, вжался лицом в холодную бронзу — не смотреть, не смотреть больше.
Солнце дошло до зенита, нагрело металл и его окоченевшие руки, перевалило за полдень, скрылось за соседними крышами, а он все цеплялся за скользкие змеевы кольца и никуда не мог деться.
Они еще были там. И она была тоже. Он не смотрел, но нельзя было не слышать. Это… не думать. Это мясной рынок, — как топором разделывают свиную тушу. Это топоры лесорубов. Нет, нет, нет. Только бы зажать уши! — но нужно держаться двумя руками. Он считает про себя, чтобы не слушать: два, три, пять, семь, одиннадцать, тринадцать, семнадцать.
— А, патриоты, кому сердце Ламбальши! Хоть сегодня поедим мяса!
Нет, нет, нет. Семнадцать, девятнадцать, двадцать один…нет, двадцать один на семь будет три; двадцать три, двадцать девять -
Солнце вовсе ушло, темнело к вечеру — а они все были там. И она была там. Шевеление, шорох сотен тел — и молчание, молчание. Все меньше было тех, кто хохотал, свистел, скабрезничал про ее грудь и сердце; те орали все так же, остальные слушали — молча.
В глазах темнело то ли от ужаса, то ли от жажды; руки слабели, он соскальзывал с гладкой бронзы и знал, что скоро упадет. Глянул вниз — тюремный двор был полон, даже к самому постаменту был притиснут какой-то пьяный солдат и спал себе. Думая только о том, как бы не разжать руки, он обессилел — и разжал руки.
ч.9
Date: 2015-10-28 10:40 pm (UTC)Из соседнего кабака выкатили бочку с вином для подкрепления; у фонтана на углу молочница застирывала забрызганный кровью чепец, умылась и вновь подошла к самой толпе. Все ждали чего-то — не кричали пока, но голосили все громче — и вдруг, как по знаку, начали кричать:
— Ламбальшу! Предатели! Давай нам Ламбальшу! Бляди блядина смерть!
В зале суда было какое-то движение, кого-то еще привели на суд; толпа не унималась. Двое конвоиров вывели молодую женщину в богатом светлом платье, в кружевном чепце. Какой-то детина, по виду портной, вскочил на ступени, рубанул саблей — чепец у нее слетел и лоб был в крови.
Один из тюремщиков поддел ее, чтоб стояла прямо, и толкнул вниз по осклизлым от крови ступенькам; ее стащили вниз и начали бить. Она упала, всё стараясь сжаться и сдвинуть ноги; ее подняли, чтоб удары не пропадали даром; она упала опять, ее подняли опять за растрепавшиеся волосы и так держали, пока голодные руки щупали ее за груди, хватали между ног, рвали с нее платье.
— Э, э, разойдись! — крикнул заводила, тот самый парень с саблей, и толпа в самом деле расступилась. — Ну, всем охота посмотреть — смотри-ка, какая красотка, какая нежная! Ну, ваше высочество, с нами не пошалишь. Но что у нее за грудь, какая белая — ты посмотри!
Она обвисла, голова запрокинута; она как мертвая.
Ее хватают за волосы, дают ей пару пощечин, обливают водой. Она дергается и приоткрывает глаза, залитые кровью из раны на лбу. Она уже не понимает ничего, не может просить о помощи, не слышит шуток о том, какая она чистенькая да беленькая, да как везло ее любовникам. Но она еще жива.
Толпа свистит, гогочет, ревет все сильнее.
Один чиркнул ножом, другой, потянув к себе, дернул ее за плечи — и кромсанная рваная рана на месте ее груди, окровавленный ком в руке мясника.
— Э, кто хочет потискать Ламбальшу! — кусок ее мяса летит в толпу и идет по рукам.
От этого броска он дернулся, очнулся от ужаса, вжался лицом в холодную бронзу — не смотреть, не смотреть больше.
Солнце дошло до зенита, нагрело металл и его окоченевшие руки, перевалило за полдень, скрылось за соседними крышами, а он все цеплялся за скользкие змеевы кольца и никуда не мог деться.
Они еще были там. И она была тоже. Он не смотрел, но нельзя было не слышать. Это… не думать. Это мясной рынок, — как топором разделывают свиную тушу. Это топоры лесорубов. Нет, нет, нет. Только бы зажать уши! — но нужно держаться двумя руками. Он считает про себя, чтобы не слушать: два, три, пять, семь, одиннадцать, тринадцать, семнадцать.
— А, патриоты, кому сердце Ламбальши! Хоть сегодня поедим мяса!
Нет, нет, нет. Семнадцать, девятнадцать, двадцать один…нет, двадцать один на семь будет три; двадцать три, двадцать девять -
Солнце вовсе ушло, темнело к вечеру — а они все были там. И она была там. Шевеление, шорох сотен тел — и молчание, молчание. Все меньше было тех, кто хохотал, свистел, скабрезничал про ее грудь и сердце; те орали все так же, остальные слушали — молча.
В глазах темнело то ли от ужаса, то ли от жажды; руки слабели, он соскальзывал с гладкой бронзы и знал, что скоро упадет. Глянул вниз — тюремный двор был полон, даже к самому постаменту был притиснут какой-то пьяный солдат и спал себе. Думая только о том, как бы не разжать руки, он обессилел — и разжал руки.