istarni: (nerdanel)
[personal profile] istarni
…Кто полгода пишет отчет, тот я. Интересно было дописывать про зиму в это грозовое лето. Скажу громадное спасибо тем, кто спрашивал и интересовался и без кого я бы не дописала никогда - [livejournal.com profile] naiwen, [livejournal.com profile] tal_gilas и [livejournal.com profile] lubelia, а также [livejournal.com profile] kemenkiri и [livejournal.com profile] el_perro.

Под катом, в трех частях и двадцати четырех страницах ворда - отчет, собственно, Евгения Оболенского с игры "Петровский завод", он же текст про то, что делать с вашей депрессией, если вы последние пять лет просидели в тюрьме и следующие пятнадцать ожидаете провести там же.

Прошу прощения за неизбежные неточности в реалиях и в изложении последовательности событий (кроме описанных в третьей части. Там все произошло именно в такой последовательности, судьба отыгрывается известно чем - судьбой).

Еще хотелось бы заметить, что, ээээ, в исторической реальности Е.П. Оболенский, подозреваю, разобрался с некоторыми эпизодами из своего прошлого несколько раньше, чем выходит в отчете игрока. Но играли-то мы именно зиму тридцатого-тридцать первого года, игроку хотелось сожрать кактус, поэтому игрок нашел себе кактус, полил его, окучил и сожрал.

Можно говорить о погоде. Справиться о здоровье родни, обсудить газеты месячной давности, сто раз прочитанную книгу, последнюю лекцию в академии.
Я лежу в темноте, перебирая темы для разговора. Скоро пройдут часовые отпирать камеры, проснется и сосед мой Ивашев. Он вовсе не виноват, что именно я достался ему в соседи; нехорошо весь день просидеть сычом; нужно же о чем-то говорить.
О чем говорить, чего ждать зимой на каторге?
Ивашев ждет невесты, как раньше ждал возможности побега. Чего я жду? - что может случиться за эту зиму? Будет свадьба, если Базиль от тоски не наделает глупостей; у Давыдовых - Бог даст - опять будут крестины; пятый разряд выйдет на поселение. Сестра Сашенька, возможно, напишет; сестра Варинька, вероятно, нет. К Рождеству, надеюсь, напишет отец. Хотя в прошлом году он поздравил с новым годом коменданта, и комендант меня к себе вызвал и письмо изволил зачитать.
***
Вот и приехала его невеста.
Издали вижу столпотворение у ворот, сани, девушку, часовых. Кидаются за Ивашевым, зовут начальство – а девушка, до ушей закутанная в меховую шубку, ждет и не делает следующего шага, смотрит на новый вид: синее небо, сопки в снегу, высокий забор, утоптанный двор, каземат с еле заметными просветами окон.
Девушку у ворот зовут Камилла Ледантю. Ивашев был блестящий офицер – она была гувернантка у его сестры; теперь он каторжник, она свободна – и вот она приехала к нему разделить его участь.
…Говорят, невеста чуть не умерла от любви – но в обморок падает жених. Их поднимают, обнимают, желают им счастья; и я желаю им счастья и ухожу к себе.
Ей жить с мужем в тюрьме вдали от государственных границ, где по трое часовых и очень много времени на брата; время занято тоской - разговорами - чтением – визитами из камеры в камеру - бесполезной работой - ожиданием почты. Впрочем, наш комендант отменно вежлив во всем, чего не коснулась инструкция из Петербурга; государь вовсе не желает нашей смерти - только бездействия и забвения, и забвение почти полное, и смерть политическая почти совершенна.
***
Скоро будет свадьба. Cвадьба будет под караулом. Из столицы приехал ревизор инспектировать тюрьмы; нужно показать, что нас держат в строгости.
Наш старик комендант зачитывает новые правила - больше троих не собираться, на работы ходить под конвоем, в библиотеку или во двор тоже. Меня вгоняет в страх этот монотонный перечень, наше бессилие перед циркуляром.Что будет в следующей бумаге? – но все обходится. Все сидят по камерам, в библиотеке не собраться, лекций тоже нет – запрещено.
В почтовый день мне опять нет письма. Катерина Ивановна Трубецкая пишет за меня, повторяя всегдашнее послание - жив, здоров, кланяюсь, прошу, напишите, прошу, пришлите денег - и наизусть прибавляет все мои поклоны. Мне нет письма; а Артамону от его Веры всегда есть письмо. Старший сын у него умер.
Барятинский все в лазарете, Бестужев заболел и вовсе не выходит; Андрей Борисов болен тоже. Наши хотят возобновить артель взаимопомощи, собирают подписи; я подписываюсь тоже. Я мало кого вижу, в четвертый раз перечитываю Шеллинга. Кончается ноябрь. Это будет очень тихая зима.
***
Вот и свадьба в тюремной церкви. Молодые веселы -  невеста в светлом платье, на жениха уж не наденут кандалы. Но после венчания положено разойтись, и быстро – нам запрещены недозволенные сборища.  Я пробираюсь к новобрачным, желаю счастья, хочу уже откланяться, но мадмуазель ЛеДантю - впрочем, уже мадам Ивашева – не сразу отпускает мою руку. Счастливые глаза, рыжеватые кудри из-под кружевной вуали, шепот чужой невесты - prince Оболенский, вам письмо.
В опустевшей камере распечатываю два листка с воли. Весть не из дому, но о доме, подписи вовсе нет - кто из московских знакомцев так меня помнит? Сережа и Митя разжалованы за "разгульное поведение", на деле - за слишком буйное сочувствие ко мне. Отец вовсе не приезжает в Москву, затворился в Рождествено, каждый день ходит к обедне. Молится, может быть, за безумца, всю семью сокрушившего своим злодейством... За меня.
Разворачиваю второй лист– и сажусь, пожалуй, на кровать. Подкашиваются ноги. Я читаю письмо от мертвеца. В двадцать седьмом году, когда от отца не пришло ни одной весточки, я просил равно о вести о живых и мертвых - потому что и живые, и мертвые для меня были равно потеряны...
Это Рылеева письмо. Не мне, нет! Предсмертное письмо жене, которое, если верить приписке, в Петербурге ходит по рукам, у Вяземского чуть не в гостиной читали.
Быстрое, путаное письмо. Предчувствие жизни вечной - конец жизни этой. Бог и государь решили участь мою - доверься Cпасителю, не отчаивайся- велят одеваться, прощай – осталось пятьсот рублей, может отдадут тебе – прощай!
Кондратий как живой - в пылу разговора скакать с предмета на предмет, переходить от возвышенных к деловым материям –
Нет. Он был казнен четыре с половиной года назад, он одевается на казнь в этом письме. У него нет времени, никогда не будет времени, а нужно обо всем сказать, о любви и об этих несчастных рублях!
Вот она, от неизвестного весть, на обороте полустершаяся подпись. Евгению Оболенскому, а потом любому, кто пожелает увидеть.
***
Как с этим письмом оказался у Волконских - сам не понял. У них собрание мирное, родственное, Южное; сидит в гостях Юшневский, читает вслух журнал, в этот раз без горечи: Лео Витгенштейн, сын командующего, которого они уберегли от своего общества и своей судьбы - вспоминает о их счастливых двадцатых.
А тут я. Тоже весть из прошлого, только иного рода.
За то ли, что не вовремя пришел, не к месту вспомнил – а Юшневский на меня сорвался: личное письмо, да не мне адресованное, да неизвестно от кого полученное - пускать по рукам!
Алексей Петрович Юшневский, бывший столп южного общества, бывший интендант и друг Пестеля - человек резкий и вспыльчивый. Ему здесь тяжело; не то что здесь кому совсем легко, но ему - тяжело так точно.
- Личное. Очень личное. В Петербурге ходит по рукам, и государь император и его отделение смотрят сквозь пальцы - как на доказательство покаяния государственного преступника.
Юшневский протягивает руку, берет проделавшую шесть тысяч верст бумагу и молчит. Потом смягчается, сам читает вслух - "велят одеваться", молчит опять, потом из-под изнанки сюртука достает мне свой листок. Стихи Пестеля, его рукой написанные. Не знал, что тот был стихотворцем.
«И тогда, о Боже Праведный,дай мне встречу и ответ, смог ли сделать Выбор Правильный, если Выбора и нет» - да, он точно знал, где мы были и будем… И – да, как там у меня с правильным выбором? Лучше не вспоминать.
Юшневский все сидит сгорбившись, меня не видит. Кажется, он, как и я, больше времени проводит в прошлом, чем в настоящем. Это не так удивительно. В настоящем мало новостей, да и прошлые шесть лет - следствие, приговор, казнь,путь на восток, Иркутское Усолье, Благодатск, Чита, Петровский – можно втиснуть в одно письмо. У скольких из нас как календарь оборван, как часы замерли той зимой?
Так мы сидим и молчим; это становится невежливо. Мария Николаевна, сжалившись над гостями, предлагает запрещенного вина, потом спрашивает Юшневского о новых нотах из столицы, заводя небольшую музыкальную дискуссию; потом она поет.
Волконский смотрит на нее с тоской. Она одета в серый шелк и кружева, темные кудри завиты по последней моде. Она поет не о борьбе, свободе или неволе, как у нас иногда поют – а о любви, как жена бы в своей гостиной пела любимому мужу. В тесной камере почти нарядно, почти уютно, не видно тюрьмы за обоями и клавесином, за акварелями на стенах, гардинами перед несуществующим окном.
… Им тесно здесь, им здесь не место – к ним, кажется, вовсе не липнет тюрьма.
***
У меня - вот уж светская новость - заводится новое знакомство.
В своей камере невесело: сиди думай о том, как Ивашев, верно, с молодой женой – а ты в Питере вместо прекрасных дев вздыхал о Свободе да Отчизне, да и те не ответили взаимностью. Поэтому – что делать холостяку? - допоздна засиживаюсь у знакомых, а все больше у Артамона Муравьева, у которого соседом Рукевич, поляк.
К ним много кто ходит в гости - они оба одинокие, хотя Артамон женат и уже шестой год ждет своего ангела. Артамон - мой старинный знакомец с той дороги на восток, когда он кормил и поил всю нашу безденежную каторжную четверку; я немало обязан ему и его Вере. Иногда у него и вовсе собирается такой благодатский клуб, Трубецкой с Волконским да и мы – вспоминаем о том предивном месте, о первом нашем годе, по итогам которого мы остались живы, пусть и мало здоровы.
- У нас там вышла такая княжеская клеть. Или княжеский сарай? Ну да, такой сарай два на полтора аршин, - Трубецкой помещался внизу, наискосок, потому в полный рост ему было не развернуться,  я - на приколоченных сверху досках, а Волконский, собственно, отдельно, напротив нас -
- Он мне всю жизнь будет припоминать отдельную стенку в тюрьме!
Волконский смеется. Тогда не смеялся.
Мы продолжаем воспоминания, уходя дальше и дальше, в двадцатые и десятые годы; краем глаза я вижу, как Рукевич тихо выходит из своей же камеры, в которой собрались три князя и хандрят о блистательном прошлом. Нехорошо вышло...
Этот Рукевич - занятный человек. Шутник, балагур и щеголь - всегда галстук по моде и цветастая жилетка – и, как положено поляку, бедняк, горд и вспыльчив. Впрочем, человек добрый и всегда готовый поговорить. Мои суждения о людях ему, верно, кажутся наивными; мне его воззрения кажутся в нашем нынешнем положении дерзкими не по разуму – но мы быстро сходимся, сначала в  разговорах легких, в каждодневных заботах и хлопотах.
Вот, скажем, хотели сделать Рукевича председателем артели, потому что он в нашем каземате один из немногих, кто разумеет в финансах; подаем коменданту ходатайство, получаем отказ – мол, слишком плохо знает русский. Рукевич кипит, изливает душу Артамону и мне - какая, мол, кому разница, на каком языке деньги считать; пенендзы – они и на русском, и на польском одинакие!
Это хорошее приятельство, и я сердечно ему рад - пока мы не сталкиваемся о польском вопросе. Рукевич поляк - а в Польше восстание. Варшава была взята мятежниками; великий князь Константин, который поляков любил как родных детей, был принужден оставить город. Наши газеты клеймят их неблагодарными изменниками, и здесь я согласен с газетами.
Полякам, так долго враждовавшим с нами, государь простил и двенадцатый год, даровал им свободы и привилегии, о которых мы в России могли только мечтать. Мы восстали, желая в том числе конституции и выборного правления – они восстали, имея и то, и другое. Между тем славянским народам пора бы жить в мире; сколько можно длить вражду поколений на радость радость враждебных западных держав!
В ответ на такие мои замечания Рукевич злится, вскакивает во весь рост:
- Коституция! Та конституция была фиговым листком! Пустой бумажкой! А братский русский народ ни разу не спросил, хочет ли младший брат такого союза!
Артамон, видимо сжалившись надо мной, вступает в спор:
- Полно, Михал Иванович. Судите сами, что Польша в ее нынешних границах - страна маленькая и обречена на притязания враждебных держав… Не лучше бы славянам объединитьсямеж собой?
- Может быть, оно и лучше. Может быть, и лучше, - помрачнев, отвечает Рукевич. - Только хорошо бы у братского народа спросили, хочет ли он таких отношений.
Я собираюсь откланяться – вряд ли я после такого буду желанным гостем - а Рукевич машет рукой, будто забыв о споре:
- А, Эжен, садись. Конституцию - я тебе расскажу, что это была за конституция…
И в самом деле - на смеси русского и польского - пытается мне объяснять. И это вовсе не похоже на "Санкт-Петербургские ведомости".
-----
И в эту зиму тридцать первого года, когда от холода и новых правил носу не высунешь во двор, я дни и вечера просиживаю у Артамона и Михал Иваныча.
Долго я их буду помнить - разговоры с человеком, который мне столь различен по народу, крови, языку – а здесь оказался своим. Я, по его выражению, «из аристокрации», он - нет. Мы ровесники – но он успел повоевать в двенадцатом году, притом в армии Наполеона – а я рвался в русскую армию, да так и не попал на войну. Я не знаю польского, он плохо знает русский. Мы то и дело переходим на французский, говоря о славянских делах. Наши народы чаще враждовали, да и сейчас враждуют, а мы беседуем в одной тюрьме – зная, что до конца не поймешь, а понять необходимо.
Он рассказывает про свою молодость в Виленском университете, про его друзей-филоматов, мечтающих о свободе и просвещении. Про то, как писали стихи, собирали народные песни, устраивали "молочные вечера" – то есть даже вина не пили (а мы – похоже на то - не играли в карты). Про двадцать третий год, когда был разгромлен их кружок и их университет; про тридцатый, когда он попал под суд и смертной казни ждал два месяца (а мы – отделались минутой страха). Про их путь из Белостока до Читы по канату – то есть по пешему этапу.
Сядет эдак, сложит руки на коленях - и говорит на своей смеси языков вещи такие страшные, что лучше бы вовсе не понимать.
- ... и вот мы заплатили часовым, и они деньги взяли, а девушек…все равно, -
Машет рукой, отворачивается, не может скрыть слезы.
А заканчивает вовсе неожиданным образом.
- И вот потому, Эжен, потому и скажу: я ведь самый счастливый человек. У меня ведь была самая прекрасная в мире юность, Эжен, самые лучшие на свете друзья. Потом во время разгрома, в двадцать третьем - мог бы попасть в Сибирь, а отделался надзором. И в тридцатом - могли бы приговорить к смертной казни, а видишь - жив. В Сибирь мог бы не дойти, заболеть, а остался жив; мог бы попасть сразу на поселение, в пустыню - а попал к вам…Видишь, точно счастливый.
Я ему верю. Хотел бы я сказать то же о себе.
В другой раз вспомним об успешных товарищах – у кого нет успешных товарищей? У Михала Ивановича был такой знакомец Франц Малевский, выслан был из Вильно в Петербург, друзей по несчастью и родной язык забыл, делает карьеру в министерстве юстиции. И у меня был друг Яков, поэт и пылкая душа – вовремя кинулся к государю, избежал общей судьбы, теперь адьютантом у великого князя Михаила. А у Трубецкого - вот наш ревизор, господин Воронин, как раз бывший знакомец Трубецкого. Тоже был в Союзе Благоденствия, с роспуском Союза успокоился и вот – поехал в Сибирь по статской службе, с обратным билетом. Говорят, приехал по доносу. Не верю, чтобы кто-то из нас написал донос в столицу. Все уже, прошло.
Мы не вспоминаем о следствии – зареклись в двадцать седьмом году, раз все разговоры сходили на то, кто кому сколько лет добавил каторги. Из меня тоже не вышло героя. О своей вине где умолчал, где свалил на другого; о других молчать не стал. Вот, скажем, после ареста месяц был закован, считал себя смертником, кого знал, не выдал.Потом был осыпан милостями, избавлен быв от кандалов, пожалован письмом от отца и надеждой на жизнь - поверил милосердию государя, сказал правду, подал ему полный список моих товарищей. Скольким мое письмо добавило каторги?
Михал Иванович только и сказал на этот рассказ:
- Э, Эжен, полно казниться. Ты же не знал, что все так обернется. Не ты же им добавил каторги, а Николай.
Михал Иванович не любит государя – впрочем, больше за то, что тот назначил наместником Вильны Новосильцева, а тот оказался деспотом похуже нашего Аракчеева – и среди прочего устроил тот суд, после которого Михал Иванович остался только под надзором, а его друзья за сфабрикованную вину отправились на каторгу. Говоря о суде, он все понижает голос, да не может сдержаться, шепчет да крика:
- Школьников пятнадцати лет – наказали плетьми за что? За стишки, за самообразование; вот этому нам нужно было быть благодарными, Эжен? Вот перед этим по-христиански смиряться?
Я не знаю, что на это ответить. Ему очевиден ответ. Михал Иванович смотрит на меня чуть исподлобья:
- Ты что же, и государя императора готов простить?
Закрываю глаза, вовсе не знаю, что ответить. Это долг мой как христианина, мы к этому призваны... да не в этом дело. Из наших многие были осуждены почти безвинно;  мой приговор заслужен. По воинскому артикулу полагался расстрел в двадцать четыре часа - им, собственно, государь и грозился, - а я остался жив.
Михал Иванович кивает:
- Да ты добрый человек, Эжен.
А я вовсе не добрый, просто - слабый человек, который знает, что политическая наша борьба привела к известному концу, что мы – я – сделав ошибку, не можем ее исправить, не можем и вернуться на то поле брани. А Михал Иванович твердо знает, что нужно продолжать то же сражение везде, даже и на каторге - и болеет душой за уже проигрывающее восстание.
***
Наш каземат  очень плохо выстроен - как и все, что возводится на казенные деньги. По углам двора хлюпает болото, в камерах сыро и осыпаются стены; печи дурно сложены и чадят.
С точки зрения начальственной это, может быть, и благо: нам ведь положены каторжные работы? - Положены. За забор выходить запрещено? – запрещено; а так можно чинить собственную тюрьму. Или мести улицы. Или убирать снег, как сегодня. Нас вовсе не изнуряют работой; я здоров; мне нет причины хандрить. Но я сердечно рад, что сегодня оказался рядом с Трубецким - он вызвался сам, несмотря на нездоровье. Мы так давно друг друга знаем, и рутину этой работы тоже знаем наизусть.
- Пойдемте, князь, на барщину.
- Баре - на барщину. Ну-ну..
Вот и вышла княжеская смена. Князь Трубецкой с лопатой, князь Оболенский с ломом, князь Волконский со сломанными граблями. Убирают снег в Сибири. Весь. Волконский смотрит на свои грабли, как, наверно, смотрел на наших судей пять лет назад, потом очень вежливо замечает караульному поручику, что если нам положены работы, то к работам полагается инструмент. Поручик – такой Егор Чагдарович из местных бурятов – со смешком выговаривает, что дорогу расчистить можно и граблями. Действительно, можно.
Волконский не очень-то весел. Ему претит бессмысленная работа, а другой здесь и нет.
Горбачевский, которому даже граблей не досталось, скучает без инструмента, скалится и запускает в князей снежком. В ответ - целый залп артиллерии; один из снарядов попадает в бедного поручика. Тот – добрая душа – вовсе не думает о бунте, только призывает к порядку: "Господа, прекратите! Да хватит же, господа!"
Как бы сказал Михал Иванович? Мы, верно, люди самые счастливые, потому что…вот почему бы? ведь мы бы недолго протянули на настоящей каторге.  В Петровском и каторжный завод есть - но нам туда нельзя, мы развратим всю каторгу, внушим дурные мысли уголовникам, поднимем бунт всей Восточной Сибири...
У Сухинова вон получилось. Все, кроме бунта. Поэтому нас собрали здесь, в специально выстроенной тюрьме вдали от людей и государственной границы; потому вместо костеломного рудничного урока - уборка снега и сломанные грабли. Некоторый фарс, хотя и лучше рудника - полезней для здоровья.
И дамы смеются - маленькие женщины у высокого забора. Камиль, выскочившая на мороз в одном зеленом платье; Александра Ивановна Давыдова с нянькой и детишками, Мария Казимировна с трехлетней Ноно Муравьевой - ее мать опять заболела, и дочь привели в тюрьму. К ним подходит Катерина Ивановна - в последнее время она несколько располнела, ходит осторожно, вот и сейчас примеривается к обледеневшей лестнице - и я, оказавшийся ближе всех, успеваю подать ей руку -
- И предо мной как наяву мелькают следующие пятнадцать лет - зимой тот же снег и замерзшее болото, летом та же грязь и пыль на вытоптанном дворе, огород, в котором все мерзнет в июне; тот же каземат, только сменится не раз караульная команда, от времени потемнеет забор, и наши дамы с детьми у этого забора, и дети, дай Бог, подрастут, а мы состаримся, и я или кто-то другой через десять лет так же подаст Катерине Ивановне руку -
и это все, что с нами будет.
Катерина Ивановна, приняв мою хандру за действительное нездоровье, останавливается рядышком, выговаривает за кашель, просит зайти к Вольфу, надеть шапку, закутать шею... Скажешь ли ей когда-нибудь, что для тебя эта забота? Когда от любимого, когда-то любящего семейства - в полгода раз письмо от отца, в три месяца - от Сашеньки или Наташи, в приписках - сухие поклоны от четверых братьев, пятерых сестер... Это значит - кому-то не все равно, жив ты или помрешь в этой Сибири. Вот что это такое.
***
Из сегодняшних работ можно выкроить анекдот, а то и шутку. Я не хочу пропускать такого шанса: не все же Артамону с Михал Иванычем меня смешить.
- …И я. С граблями. Видели бы меня крепостные моего отца!
- И много у вашего батюшки было крепостных? - интересуется Михал Иванович.
- Да с полторы тысячи будет. Хоть пару деревень уже заложено.
У Михала Ивановича неуловимо меняется лицо. Он не очень любит аристокрации.
Рассказчик из меня не хорош, да и шутка не удалась. Как мы готовы были служить Отчизне - словом и делом, всей жизнью, геройской смертью! - а вышло как вышло. В Чите три года засыпали овраг, а здесь – снег можно убирать хоть еще двадцать лет, снега здесь надолго хватит. А, пустое!
И тут в гости заходит Трубецкой. И Михал Иванович, любознательная душа, решает расспросить его про петербургские дела. Про наше четырнадцатое. И Сергей Петрович отвечает - спокойно, невозмутимо, уклончиво. Не вышло, мол, четырнадцатого, до начала присяги не успели, да и дальше все пошло не так.
…Как бы так сказать, Сергей Петрович, из-за кого не вышло. Вот как бы тебе сказать.
…О Господи. Примирились же давно; сколько раз я зарекался? - а все равно саднит, как бес дергает еще раз спросить. Про наше четырнадцатое.
И я спрашиваю. И так хорошо выходит разговор, что Михал Иванович, на нас поглядев, бочком выходит и закрывает за собой дверь.
- Ты сам знаешь - не было у меня плана - не было! – крик полушепотом, удар кулаком в стену. - После того, как Якубович отказался, Булатов отказался, измайловцы не вышли, до присяги мы не успели - что я мог сделать? Что вам сказать? Что?! Что б я не сделал, это бы ничего не изменило.  Ничего. Все равно мы погибли бы. Я мог встать в каре рядовым… - Трубецкой молчит, горбится, продолжает совсем тихо:  - Я знаю, я должен бы бы встать рядом с вами рядовым. Хотя это ничего не изменило бы тоже…
Он машет рукой - не мучь меня, оставь, сколько можно. Я ничего не говорю.
Так у нас и тянется с недоброй памяти Благодатска. Сергей Петрович Трубецкой, добрый мой друг, нежнейший муж, на людях прямой русский барин,радушен и спокоен, всегда готов помочь несчастливому товарищу; о настоящем не жалуется, о прошлом не говорит.
Мне, правда, отвечает, будто признав мое право спрашивать.  А я этим правом - раз за раз - злоупотребляю. Он выходит из себя, срывается на крик или - как сейчас - кулаком в стену; я сам себя стыжусь и сминаю разговор. И опять мы друзья. Я давно его знаю, я многим ему обязан, ему и Катерине Ивановне; без нее я был бы первые два года - без копейки денег, все эти пять лет - безгласен и нем, пусть и немногим нужны мои вести. И это значит – я еще раз зарекусь вспоминать, он еще раз отмолчится, и жизнь наша дальше пойдет, и эта горькая дружба на каторге – тоже.
***
После этого спора – и во сне настигают дела того декабря.
Того самого декабря, в котором мы победили.
Прекрасная победа, светлая мечта, Российская Республика! План Трубецкого оправдался, взяты были пушки и крепость; Моллер согласился двенадцатого в ночь, приказал своим финляндцам пропустить нас в Зимний дворец, так что обошлось без крови; Милорадович, Николая любящий не больше наших, на это посмотрел да и придержал свои сорок тысяч штыков - и вот она, победа.
Вот прошли и пять лет с того декабря. Мы обошлись без большой войны. Мы провели первые выборы в парламент. Конституция Муравьева-Пестеля-Сперанского вступает в полную силу, в честь этого и праздник и прием - четырнадцатое декабря, день Конституции.
Здесь собрались все наши; в шумной зале я ищу самых близких. Трубецкой с Катериной Ивановной стоит себе спокойно и тихо, как в двенадцатом году стоял под пулями при Бородине,как в двадцать пятом стоял перед испуганным сенатом, зачитывая манифест Республики; наш отец-основатель, не отступивший никогда и ни перед чем.
Рылеев зримо весел, ни оды, ни думы на пятилетие победы не сложил и не собирается: года, мол, к суровой прозе клонят.
- В думах финал был всегда трагический, потому что писались сам знаешь в какое время; а теперь возможно и по-другому. Хочу взяться за нашу историю, написать все, как есть - пока отставной государь от безделья не написал каких-нибудь записок.
Мы смеемся, поминая прусского сидельца в его родственном курфюрстве, которое даже ради памяти в бозе почившего Священного Союза все не пойдет с Российской Республикой на войну.
- И мы там будем злодеи, а он - невинный ангел.
- Разумеется. Как нас тогда честили? якобинцы! Злодеи во фраках! Сто прапорщиков хотят изменить Россию!
Мы смеемся. Сейчас это действительно смешно.
Каховский Петр Григорьич по старой памяти стоит рядом с Рылеевым и чуть наособицу, смотрит светло и мирно; я понимаю, что Софи Салтыкова - впрочем, уже не Салтыкова – тоже здесь. Подхожу к нему, запоздало прошу прощения - прости, мы держали тебя в стороне, обо многом умалчивали пять лет назад. Он с улыбкой отмахивается – все забыто, все прощено, да дело пустое, вон как все обернулось хорошо (и это сон, понимаю я во сне - раз мне просить прощения только за это).
И среди послов я вижу старого знакомца: Михал Рукевич, полномочный представитель Речи Посполитой, ныне Польской Республики, нашего союзника в Славянской Федерации; так же добр и мудр, но теперь еще и счастлив:
- А, Эжен, обнимемся! Вот, смотри, ведь вышло, как должно быть  - вольное славянское братство, вольное и свободное! (и это сон, понимаю я во сне – где бы я подружился с поляком?)
Вступает музыка, зал кружится, двоится, и под марш не то вальс я подхожу к человеку, который нас все упрекал в бездеятельности - чей арест был отменен уже после нашей победы в столице -
- Павел Иванович, а все же признайте: зря вы сомневались в северянах -
Он светится от радости, он улыбается открыто; он давно снял ту маску замкнутой умной гордости.
- К счастью - зря; но все ж не забудьте - все и вышло только потому, что вы вовремя взяли на себя командование!
И гремит вальс - и вальс - и гром, то ли салют то ли картечь то ли что еще, и накрывает меня как волной, оземь бросает о берег –
и счастливое лицо полковника Пестеля, которого я таким никогда не видел наяву, встает у меня перед глазами в темноте сырой, провонявшей дымом камеры.
SaveSaveSaveSave

Date: 2016-07-18 11:54 pm (UTC)
From: [identity profile] kemenkiri.livejournal.com
Ох, кажется, я понимаю, как такой отчет можно было писать полгода. Он... концентрированный. И оглушительно настоящий, зараза...

Date: 2016-07-19 09:47 pm (UTC)
From: [identity profile] istarni.livejournal.com
Ну…на мою голову свалилось МНОГО ЧЕГО. Разных товарищей, разнообразных кусков реальности, сияющих кирпичей, эмоционального опыта, вот этого всего. Потом осталось засунуть это в буковки, и сделать еще как-нибудь внятно. Ну…вот.
А если серьезно, то я очень ценю, когда текст - любой текст - *плотный*, концентрированный, когда видно, что реалий-за-буковками гораздо больше, чем буковок на экране…Если это здесь вышло хоть как-то, но аффтар рад и горд:)

Date: 2016-07-19 05:13 am (UTC)
From: [identity profile] tal-gilas.livejournal.com
Ты его выложила, ура!
И я тебе еще раз скажу: он очень, очень сильный и живой получился. Спасибо. За отчет и за Оболенского.

Date: 2016-07-19 04:35 pm (UTC)
From: [identity profile] istarni.livejournal.com
Тебе спасибо громадное:) Те раздерганные черновики, которые ты тогда видел, собственно, практически уже замерли на этапе "меня замучил этот текст, я не могу больше, я его не допишу, потому что не допишу никогда"...А вот.
Потому слова поддержки были очень важны, вотЪ)

Date: 2016-10-18 09:05 pm (UTC)
From: [identity profile] aeliren-elirena.livejournal.com
Полгода - это вполне нормально. Я свой, с игры 2010 года до сих пор дописываю)

А получилось у вас здорово..

Profile

istarni: (Default)
istarni

April 2017

S M T W T F S
      1
23 45678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30      

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jun. 29th, 2025 02:56 am
Powered by Dreamwidth Studios